В общем, приклеили мне брови, загримировали, надели китель генерала, и сыграл я молодого Брежнева во время войны. Но вот спроси сейчас, в Перестройку: стал бы играть, несмотря на то, что столько дерьма на меня за эту роль вылили после смерти генерального секретаря? И я отвечу: стал бы! Но живого, запутавшегося в коррупции на всех уровнях, в войне в Афганистане, а он ведь переживал страшно, говорил товарищам по ЦК: «Мальчишки наши там гибнут, давайте заканчивать!» Я сыграл бы старого, усталого, больного человека, уже все понимающего, но не способного ничего изменить, предотвратить. Трагедию бы сыграл. Нынешние бесчисленные пародисты, шамкающие и жующие слова «под Брежнева», мне отвратительны! Я, правда, тоже имел грех спародировать в той же Америке в загородной резиденции посла Добрынина, по многочисленным просьбам жен послов, которым не мог отказать, — но всего только раз...
А он дейст вительно был добрым, мы это еще поймем — в наступающие недобрые времена. И женщины его любили именно за искренность и доброту. Да, наверное, у него случались кое-какие приключения — а у кого их не было? Что за мужик, если женщинами не интересуется?
Была у меня, помню, встреча интересная на Украине, в Харькове. Выступил как обычно, показали фильм, поужинали, прихожу в гостиницу и ложусь спать. Вдруг стук в дверь. Открываю — женщина средних лет, миловидная.
— Извините, что поздно. Но не могла не прийти к вам. Я любила Леонида Ильича.
— Его многие любили, — уклончиво отвечаю, пытаясь понять, чего она хочет.
Сняла плащ, платок — действительно очень красивая, хоть и не первой молодости.
— Вы не поняли, — говорит, — я была совсем девочкой, а он — генеральным секретарем.
Я влюбилась, он стал у меня первым, и после него никого не было. Когда приезжал к нам в город, меня тайно привозили в резиденцию, он все-все помнил: и как маму мою зовут, обязательно какой-нибудь подарочек ей передавал, и как братишку. Он необыкновенный был! Очень одинокий. Есенина мне читал про любовь. И вот теперь, увидев вас в его роли, я вдруг поняла, что чувство мое оживает.
И слезы текут у нее по щекам. И раздевается.
— Это я, Леня, ты не узнаешь меня, Леня? — шепчет, приникая.
— И что же вы? Не растерялись, утешили?
— Ты меня негодяем считаешь? Она не меня ждала и не ко мне пришла — к нему, который был и остался для нее единственным и неповторимым. А я чужого никогда не брал.
Душевно мы на травке в Лужниках тогда посидели. За шли в кафе «Старт» у метромоста, выпили по кружечке пива. Артиста и там узнали, он улыбался, раздавал автографы: я чувствовал, что сейчас ему это нужно как ни когда.
— Народ-то меня знает. Горько, что коллеги... — вновь вернулся он к пресловутому съезду кинематографи стов. — Сидели в президиуме двадцать пять убеленных седи нами мастеров, принесших нашему советскому кино мировую славу: Бондарчук, Герасимов, Юткевич, Чухрай, Райзман, о твоем покорном слуге не говорю...
А кто они, эти так называемые «революционеры»?! Ты знаешь, — помолчав, сказал Матвеев, — что меня после съезда от петли спасло?
— Не могу знать, — пожал плечами я. — Семья?
— Семья, конечно, да... Но все-таки ее величество Женщина. Не какая-то конкретно, не пытай. Иногда задумаешься: что главное в жизни? Женщина. Все, что в нас есть красивого, доброго, человечного, — от нее. Ради нее.
Из «Старта» мы не спеша побрели обратно и в золотисто-сиреневых сумерках вышли к Киевскому вокзалу, где Матвеев обычно с рук покупал по дешевке блоками сигареты.