Высокий каблук и открытый живот Лианы произвели на меня неизгладимое впечатление. Захотелось сказать ей несколько небанальных комплиментов...
— Папа, почему ты плачешь? — спросила восьмилетняя дочь.
Я сидел в городе Лонг Бич под Нью-Йорком в состоянии полной безнадеги на brodwalk — променаде, по которому прогуливаются и бегают за здоровьем американцы, и из глаз сами собой текли слезы. Что делать — не знаю. Меня подвели партнеры, я показал характер и остался без денег. За мной коллектив — двадцать человек, которых нечем кормить, не на что купить обратные билеты.
Так хреново давно не было.
— У меня нет обувной фабрики, магазина, даже ларька. У меня есть только звуки, которые трудно продать, — ответил я Наташе.
— Папа, ты же приносишь радость людям! А это гораздо лучше, чем ларек. Хватит плакать, пошли, — дочь потянула меня за рукав.
И я встал и пошел. Нечего лить слезы перед маленькой девочкой. Нельзя сдаваться и раскисать.
Поводов для пессимизма было предостаточно: мне было уже тридцать и я все еще безуспешно пытался заработать на жизнь классической музыкой. Внушал хору, которым руководил, что это возможно, нужно только нащупать верный путь.
Вся ответственность лежала на мне, а поддержки ждать было неоткуда. Кто бы мог подумать, что нужные слова услышу от дочки. Наташа так по-детски просто сказала про «радость людям», что я обрел второе дыхание и нашел способ выкрутиться. И тогда, и еще много раз, прежде чем добился успеха.
Мало кому удается продать творчество. Сам не знаю, как я в этом преуспел. Есть анекдот в тему: «В советское время у профессорской дочки спрашивают: «Как вы, получившая классическое музыкальное образование, воспитанная в интеллигентной семье, стали валютной проституткой?» — «Просто повезло!» Вот и мне повезло. Только не сразу.
Детство мое протекало в небольшом объеме московской коммунальной квартиры в районе станции метро «Белорусская».
Мы занимали четырнадцатиметровую комнату. Баловать нас с братом было некому: бабушек и дедушек нет, папа с мамой заняты выживанием. Отец работал мастером цеха шелкографии на подмосковной фабрике, мама — няней в детском саду.
Папа, Борис Борисович Эпштейн, — один из шестерых детей кузнеца — родом из Белоруссии. Его отец, известный на всю округу могучий мужик, умер в сорок два от пневмонии. Поздней осенью вышел разгоряченный из кузницы и простыл. Так в четырнадцать папа вместе со старшим братом встал во главе большой семьи. Повзрослев, он смекнул, что в деревне им не прокормиться, и в восемнадцать поехал учиться в Москву, в Академию внешней торговли, перетащив в столицу всех братьев и сестер.
Грамотный, толковый человек, он быстро сделал карьеру в организации «Экспортлес», получил жилплощадь — семь квадратных метров в центре Москвы — и легко выучил немецкий, так как он походил на идиш. Забегая вперед, скажу: оказавшись в Нью-Йорке в свои восемьдесят пять, отец умудрялся общаться и там, потому что английский, оказывается, тоже похож на идиш…
В двадцать семь папа стал подумывать о семье. Оказавшись у родственников в местечке Пуховичи под Минском, в бедняцкой чистенькой хатке он увидел еврейскую семнадцатилетнюю девочку, которая играла на гитаре. «Это будет моя жена», — решил папа и уехал в Москву.
Его родственники поговорили с родными девочки: «Какой у него нос — вы сами видите, а то, что не обманет, мы гарантируем».
В октябре 1940 года отец увез Бэлу Турецкую в Москву.
А в июле 41-го в местечко вошли немцы и уничтожили всю мамину семью. Их заставили рыть себе могилу и закопали живьем. В том же 41-м ушел на фронт отец. Он стал участником прорыва Ленинградской блокады и был удостоен за это правительственных наград. Мальчишкой отец каждый год возил меня в Ленинград по местам боевой славы, показывал пересыльный пункт на Фонтанке, 90, исторические места, водил в Товстоноговский БДТ.
Из каждых ста человек, призванных в первые дни войны, вернулись только трое. Погибшие были признаны героями. А вот папа не смог даже восстановиться на работе. Во многом потому, что после войны сталинские чиновники не благоволили к евреям, пусть и прошедшим от Москвы до Берлина.