Главным источником деликатесов у нас был театральный буфет. Иногда перепадала ветчина консервированная, иногда лосось, а когда у Алены родилась дочка — тогда уж Катьке дед икру носил в прозрачном стакане, на развес… Алексей Николаевич обожал рыбу во всех видах: судака по-польски, копченые миноги, мама очень часто жарила навагу. Не любил треску, но мама как-то не смогла добыть никакой другой и все-таки припустила ему тушку с разными травками, сказав, что это... белорыбица. Я и названия-то такого не знала. А он остался очень доволен! Поклонники с Севера присылали Грибову разную соленую рыбу. Недавно вспоминали с сестрой, как варили суп из одного подарка — воблы из матросского пайка в железной банке… В доме дышать было нечем! А однажды я решила что-нибудь сотворить по редкой тогда книжке «Французская кухня»… Купила боровиков на рынке и долго над ними колдовала. Мама отнеслась к опыту довольно скептически, Алексей Николаевич же подбадривал и совершенно потряс меня кулинарными познаниями: «Вот взять бы сейчас семги, да запечь ее с картошкой и твоими грибами — выйдет рыба по-монастырски…» Он-то едал всякое-эдакое на приемах в заграничных поездках, кухню разную пробовал. Алексей Николаевич любил французские сыры и знал в них толк: привозил камамбер, бри. Наказывал нам покупать рокфор, не самый популярный у советского потребителя. Причем выбирать научил как можно более «червивый», с почти черной плесенью. Мама порой удивлялась: «Что это вы за селедку ржавую принесли, да еще и есть собрались?» А это не иначе как анчоус у него называлось. Одновременно Грибов любил и простую еду: откушать гречневой каши с жареным луком или со шкварками — наслаждение!
Подтрунивал над мамой, которой нравился Марк Бернес: дескать, это не певец, а актер, я тоже так могу! Зато восхищался Шаляпиным, у нас было собрание его записей. Грибов плакал, когда слушал его «Сугубую ектению». Привез с гастролей две пластинки любимого, недосягаемого тогда в Союзе А. Вертинского.
Библиотека у Грибова была не очень большая, но замечательная. Как-то я разговорилась по телефону с приятелем сестры, филологом: «Вот сейчас читаю Сашу Черного…» Он через паузу спрашивает: «Да? Может, у вас и Андрей Белый имеется?» Я по молодости и не поняла, в чем подковырка. Думала, это все читают. Андрея Белого у нас, правда, не было. Но собрание сочинений Мережковского ждало своей очереди. В старинном шкафу за стеклом стояли дореволюционные издания Шекспира, Шиллера, академический Пушкин. Мама рассказывала, что вид этих книг тронул ее до слез: точно такие же были у ее отца, скоропостижно умершего в эвакуации. Его библиотекой в войну топили печку-буржуйку. «Братьев Карамазовых» Достоевского Алексей Николаевич всегда брал с собой в поездки, много раз перечитывал. Мечтал сыграть карамазовского отца, Федора Павловича.
Когда Грибову поступил звонок «сверху» с настойчивым предложением подписать письмо против Солженицына с его «ГУЛАГом», он сухо и очень вежливо ответил: «Не читал и судить не могу...» «Один день Ивана Денисовича» и «Матренин двор», конечно, лежали в ящике его письменного стола. Помню, как принес домой вручную переплетенные «Темные аллеи» Бунина. Мама любила поэзию, и Алексей Николаевич где-то добывал ей Пастернака, Ахмадулину, Вознесенского, причем последнего не понимал, в чем откровенно признавался. Как-то привез альбом с рисунками душевнобольных и внимательно их рассматривал, сравнивал с полотнами абстрактных художников. Пытался понять, что это за искусство. Надо сказать, он и сам рисовал. У нас осталось несколько его карандашных пейзажей, довольно легких и стильных.