Раз навестила меня подружка, и мы пошли на кухню, достать молоко из холодильника. Он в общаге был общий, один на всех. Открываем его и видим — на полках стоят большие банки с красной икрой.
— Лена, я сейчас в обморок хлопнусь, — шепчу, не в силах оторвать глаз от икры.
— Встань на шухер! — командует подруга и толкает меня к двери, а сама крадет из холодильника банку.
Вечером приходит Дятлов и застает нас за пожиранием икры.
— Вы где взяли?! — спрашивает, понимая, что купить это мы никак не могли.
— У тебя жена чой-то беременная, и ты спрашиваешь!
— отвечает Ленка с непередаваемым на бумаге волжским акцентом. — Украли мы ее! Украли, вот, на втором этаже! На, съешь бутерброд!
— Не буду! — гордо вскинул голову Женька.
— Ну и не надо! Ешь, Дашенька, тебе больше достанется!
Я ела, а по щекам текли слезы. Потому что это немыслимая, невероятная, жуткая ситуация — оголодать до такой степени, чтобы воровать. И никакой обиды на Женьку, которого вечно не было и который слишком сильно уставал на репетициях, чтобы подработать где-то еще. Я все воспринимала как должное.
Егор появился на свет двадцатого января, в мой день рождения.
Дятлову, который в очередной раз пришел навестить меня, я крикнула из окна роддома: «Женя! Когда будешь нас забирать, пожалуйста, возьми пальто, а то мужья обычно забывают!»
Сапоги он мне привез, а пальто забыл.
В то время в стране был самый низкий уровень рождаемости. Спустя двенадцать лет, когда родилась моя дочка Саша, кабинет нашего режиссера Спивака был забит детскими вещами, колясками, которыми делились со мной друзья. А тогда все мы были нищими молодыми артистами и помочь друг другу было нечем. Кормящая мать, я по-прежнему питалась батонами. С пятидесяти пяти килограммов разъелась до восьмидесяти. Зима была морозная, а мне нечего надеть, кроме осеннего пальтишка сиреневого цвета. Перчаток нет, из рукавов торчат синенькие отмороженные культяпки, в которых зажат заветный клочок бумажки: детские пеленки продавали тоже по талонам.
И я, вся такая сиреневая, бреду по зимней улице — больше некому купить ребенку пеленки. Женька же репетирует. Егор до сих пор любит «Доширак», потому что сразу после грудного молока он перешел на бульон из кубиков с рисом. Сын и сейчас приходит ко мне и говорит:
— Мама, так хочется «Доширака»!
— Да ведь я обед приготовила.
— Можно я все-таки «Доширак»?
И несмотря на все это, я не страдала. Правда. Это сейчас мне себя тогдашнюю жалко...
Из общежития ЛИСИ мы переехали в общежитие консерватории.
Располагалось оно на окраине Петербурга, но условия были прекрасные. Отдельная большая комната и санузел на двоих с соседями.
С одной стороны, жить стало легче, с другой — тяжелее. Зарплату мне платить перестали, получала только декретные, а это сущие копейки. Женя начал приносить какие-то деньги, но все равно кроме булки и кефира с молоком мы ничего не могли себе позволить.
И я уехала в Мариуполь, а когда вернулась, узнала, что Женька мне изменил.
— Ты кого любишь-то? — спросила я у мужа, отбывающего в Никополь.
— Не знаю. А можно любить двоих?..
Когда концентрация горя, кофеина и никотина в моем организме достигла пиковой отметки, я позвонила своему другу — однокурснику Погудину: «Олег, приходи, я умираю...»
Он вошел, и тут меня пробило.
Я рыдала у него на груди и все время повторяла: «Говнюк, говнюк, засранец...» Меня трясло, колотило. Женькина измена стала самым страшным переживанием в жизни. Дятлов меня больше никогда бы не увидел. Может, только на кладбище — мы жили на двенадцатом этаже и я все время думала, что выброшусь из окна. Потому что когда не спишь ни днем ни ночью, ничего не ешь, пьешь литрами кофе и куришь сигареты одну за другой, в голову лезут разные мысли. Я так бы и сделала, если бы сквозь непроглядную черноту и нелюбовь не пробился крошечный лучик — мысль о Егоре. И я решила жить ради сына.